Война summa summarum
В этом году мир отметил столетний юбилей начала Первой Мировой Войны (далее ПМВ). Эта война стала рубежом эпох. По мнению английского историка Эрика Хобсбаума именно с Первой мировой окончился XIX век «La Belle Epoque» (прекрасная эпоха) - век буржуазной сытости, праздности и непоколебимой веры в прогресс, и начался ХХ век - век революций, массовых обществ и идеологий. О том, что закат старой Европы вызовет мировая война, пророчески предвещал и Фридрих Энгельс. В 1887 г. Энгельс писал: «…крах старых государств и их рутинной государственной мудрости, — крах такой, что короны дюжинами валяются по мостовым и не находится никого, чтобы поднимать эти короны…»[1].
Для людей, живших в то время, ПМВ стала фундаментальным потрясением. Ведь к тому времени европейцы уже начали забывать, что такое большая Европейская война. Войны, которые велись в эпоху империализма (англо-бурская, русско-японская, балканские войны), носили либо периферийный, либо колониальный характер. Они не затрагивали непосредственно имперские метрополии. Они не втягивали в конфликт десятки стран и по совокупности погибших они далеко не досягали той «кровавой дани» в 16 миллионов жертв, которую потребует ПМВ. Последней крупной европейской войной на памяти поколения 1914 года была Франко-прусская война 1870-1871 гг. Мирное сорокалетие породило немало пацифистских иллюзий о невозможности многолетней войны великих держав. Но наряду с пацифистскими настроениями существовал и дух «желанной войны». Военные круги рассматривали войну как божественное предназначение, как своеобразный селективный механизм социальной эволюции, очищающий общество от «порочных и слабых элементов». Еще в 1880 г. фельдмаршал Гельмут фон Мольтке писал: «Мир это мечта, и вовсе не красивая, а война - это звено в божественном мировом порядке. В ней раскрываются самые благородные добродетели человека: мужество и отречение, верность долгу и готовность пойти на жертвы, даже с риском для собственной жизни. Без войны мир погряз бы в материализме»[2].
Были и те, кто на интуитивном уровне чувствовали надвигающийся апокалипсис. В предвоенном стихотворении «Война» немецкий поэт-экспрессионист Георг Гейм обрисовал тотальность грядущей войны[3]:
Она вздымается в гору, начинается ее игра.
Она кричит во весь голос: «За дело, бойцы, пора!»
Она пускается в пляс, ее обычай таков.
Гремят на ее ожерелье тысячи черепов.
Она вознеслась, как башня, в последнем пожаре дня.
Искры струятся кровью, красною от огня.
Трупы без счёта покрыли береговую гладь.
Белые птицы Смерти слетаются их клевать.
Синим потоком пламени круглые стены горят.
На языке оружия улицы говорят.
И на воротах трупы на трупах грудой до высоты.
Под тяжестью убитых проламываются мосты.
Гейм усматривал ужас грядущей войны в образе города, который был для него олицетворением индустриальной эпохи. В этом отношении поэт был не столь далёк от истины. Технический прогресс предоставил необходимую технологическую базу для массовой бойни. Война изменила своё лицо. Пулеметы, газы, танки, самолёты, подводные лодки, тяжёлые орудия – в этой войне пошёл в ход весь научно-технический потенциал индустриальной эпохи. Никогда до этого убийство людей не приобретало таких гигантских масштабов. При крупных военных операциях, как на Сомме или под Верденом, батальоны «перемалывались» за считаные минуты.
Гейму, который умер в 1912 г., не довелось увидеть, что и жизнь в условиях войны, в столь им ненавидимом городе, претерпела радикальные изменения. Если в эпоху наполеоновских войн для того, чтобы тылу почувствовать «дыхание войны», вражеским войскам надо было непосредственно появиться перед вратами города, то в ПМВ, несмотря на то, что фронт мог проходить за многие сотни и тысячи километров от населённых пунктов, люди, тем не менее, находились постоянно в соприкосновении с войной. Граница между фронтом и тылом как бы начинает размываться, хотя и не исчезает полностью. Фактически тыл превращается в придаток фронта. Тыловая жизнь организуется таким образом, чтобы наиболее эффективно поддерживать нужды фронта.
Жизнь становится по казарменному рациональна. Нормированные продукты и одежда по карточкам. Фабрики работают в три смены, а то и больше. Но эта «казарменность» распространяется на неимущие слои населения. Социальный быт аристократической и буржуазной элиты всё ещё находится в канве «Belle Еpoque». Война только углубляет гигантскую социальную пропасть между элитами и обездоленными. Это первый тревожный удар в колокол грядущих революций.
Объединяющая сила ужаса
Европейские политики сознательно выстраивают здание наднациональной памяти на фундаменте совместной травмы, а не на фундаменте совместных достижений. Один из идеологов европейской памяти Клаус Леггеви объясняет этот процесс следующим образом: «Великие достижения европейской истории – западно-христианская традиция, развитие специфического типа города, городской буржуазии и государственности, наследие гуманизма и просвещения, демократии и права человека − сами по себе не создают наднационального сообщества (…) На самом деле, европейцы не могут больше оглядываться на подвиги и в общей сложности успешную историю так, как это было в ушедшую эпоху национализма в Европе. Напротив, за ними простирается серия катастроф и гекатомб погибших. Европа - это поле битвы, ее историография напоминает описание битвы»[6].
«Спайка ужасом» обеспечивает легитимацию либерального порядка и оправдывает демонтаж национального государства. На фоне «Верденской мясорубки» нелицеприятные стороны ЕС (многомиллионная безработица, постепенное сокращение социальных выплат и т.п.) выглядят как вполне терпимые недостатки. Ссылкой на 1914 г. канцлер Ангела Меркель оправдывает «счастье европейцев жить в свободной и единой Европе»[7]. Таким образом, раскол Европы, приведший к ПМВ, становится «первородным грехом», через который можно одновременно объяснить все последующие ужасы европейской истории и оправдать политику формирования единого европейского пространства, не считаясь с жертвами и негативными последствиями этого процесса. Апелляцией к коллективной травме можно легитимировать и внешнюю агрессию. В 1999 г. министр иностранных дел ФРГ Йошка Фишер уже оправдывал бомбардировки Белграда «невозможностью допущения второго Освенцима».
Если история становится «гекатомбой», у европейца больше не возникает желания искать в истории идеалы и точки опоры для развития. Скорее он будет довольствоваться достигнутым уровнем комфорта. Глядя в «мёртвые глазницы прошлого», европейцу уже не хочется изменять сегодняшний социальный порядок, так как альтернативный порядок для него ассоциируется с миллионными жертвами ПМВ, нацизма, ГУЛАГа и т.п. Современная европейская политика памяти призвана доказать, что фукуямовский «конец истории» уже достигнут и этот «конец истории» вполне себе совершенен в любом отношении человеческого быта и от того становится ещё более желанным. Это и есть смерть прошлого как ретроспективной утопии, но одновременно и смерть утопии как таковой, а вмести с этим смерть идеи развития.
«Вертикаль памяти»
В России пространство исторической памяти не обделено вниманием со стороны государства. Время от времени российские власти предпринимают шаги для переформатирования коллективной памяти. К таким недавним «шагам» можно отнести и установленный в 2005 г. «День народного единства», призванный окончательно похоронить в сознании граждан «День Великой Октябрьской социалистической революции», и провалившаяся программа «десоветизации» Михаила Федотова в 2010 г. В 2013 г. с дворцовой помпой было отмечено «400-летие дома Романовых». Но главным объединяющим праздником страны по сей день остается «День Победы». Попытки со стороны либералов и ультранационалистов демонтировать память о Великой Отечественной Войне увенчались лишь временным успехом во времена перестройки и президентства Ельцина.
Но наряду с государственной памятью прошлого в российском обществе существуют и другие политические сегменты памяти. Условно их можно обозначить как либеральный, советский и националистическо-монархический сегменты памяти. Эта раздробленность во многом и объясняет «метания» власти то в сторону чествования дома Романовых, то в сторону объявления «краха СССР как величайшей геополитической катастрофы ХХ века», а то и в сторону покаяний за «Большой террор». Но власти — это не витязь на распутье, гадающий, какой из трёх дорог исторической памяти ему идти. Скорее это канатоходец, пытающийся балансировать на трёх кантах одновременно.
Конечно, власть - это не монолит. На формирование исторической политики влияют различные элитные и общественные группы. Но политика, согласно известному афоризму, это «искусство компромиссов». В исторической политике путинской эпохи «искусство» состоит как раз в том, чтобы не двигаться по одному конкретному пути, а понемногу по всем сразу. На Западе можно часто встретить утверждение, что Путин проводит политику «реабилитации сталинизма»[8]. Это полнейший вздор. Российские власти занимаются банальным «эклектизмом», беря из различных концепций памяти отдельные элементы и встраивая их в государственную «вертикаль памяти». Образ «эффективного менеджера» вовсе не исключает наличие образа «кровавого тирана».
Маятник качнулся вправо
ПМВ долго находилась вне поля зрения российской политики памяти. Столетний юбилей начала этой войны представился удобным случаем для включения ПМВ в государственную «вертикаль памяти». В форсировании такого «включения» особо остро заинтересованы представители монархических, националистических и либерально-консервативных течений. Весь этот политический субъект тяготится присутствием «советскости» в праздновании Дня Победы. Все попытки «очистить» образ Дня Победы от советского нарратива путём перекрывания мавзолея билбордами, избегания упоминания имени Верховного главнокомандующего и ритуальными повторениями «вопреки, а не благодаря», недостаточны. Слишком явно победа была связана с советской государственной системой и идеологией. Соответственно необходим альтернативный нарратив Отечественной войны в «белогвардейских одеждах», без «mesalliance» с советской эпохой.
Проводником данной политики памяти на государственном уровне выступает министр культуры РФ и член правоконсервативного фонда «Возвращение» В. Р. Мединский. Сам министр культуры так сформулировал свое видение этой войны: «Первая мировая война была для Российской империи войной оборонительной, справедливой, в которой русская армия доблестно и героически отстаивала интересы своей страны с оружием в руках. (…) События революционного 1917 г., российская катастрофа, причины которой лежат вне доблестных усилий русской армии на фронте, лишили нашу страну своего заслуженного места в ряду победителей, ввергли ее в пучину Гражданской войны. Нельзя забывать, что самую активную роль в унижении русской армии и последующем развале страны сыграла «пятая колонна» в тылу, поставившая свои политические пристрастия выше национальных интересов. Одна часть дельцов от политики поставила в то время на «поражение собственных правительств», другая — на «печеньки» от союзников»[9].
В схожем ключе, но в более мягких формулировках, выразил свое отношение к ПМВ и президент РФ В. В. Путин. На открытии памятника героям ПМВ на Поклонной горе 1-го августа 2014 г. он, в частности, заявил: «Ровно век назад Россия была вынуждена вступить в Первую мировую войну. И сегодня мы открываем мемориал её героям – российским солдатам и офицерам. (…) Однако их подвиги, их жертвенность во имя России на долгие годы оказались в забвении. А сама Первая мировая, которую весь мир именует Великой, была вычеркнута из отечественной истории, называлась просто империалистической. (…) Однако эта победа была украдена у страны. Украдена теми, кто призывал к поражению своего Отечества, своей армии, сеял распри внутри России, рвался к власти, предавая национальные интересы»[10].
Высказывания, исходящие от первого лица государства, это не просто слова – фактически мы имеем дело со становлением нового нарратива памяти о ПМВ, в котором явно доминирует правоконсервативное восприятие войны. Можно выделить следующие центральные элементы этого нарратива:
1. Героический миф. Большое внимание уделяется воинскому подвигу солдат и офицеров русской армии, деяния которых выделялись из «общего ряда» воинской доблести и придавали им тем самым особый статус в восприятии, как на фронте, так и в тылу. В этом пункте власти подражают советской практике памяти героев ВОВ. «Герой» - это всегда ценностный ориентир. Они должны вызывать желания подражать и восторгаться не только у современников, но и у потомков. При этом «герой» находится как бы вне социальной иерархии. Им может быть как простой казак Козьма Крючков, так и генерал Николай Юденич. В этом смысле «герой» призван смягчать существующие в обществе классовые противоречия. «Героический миф» оппонирует «травматическому мифу» в европейской политике памяти. Ведь героический поступок обладает целеполаганием. «Герой», в отличие от жертвы, действует исходя из высших смыслов (защита Отечества, идеи и т.п.). Напротив, «жертва» всегда обусловлена пассивностью. «Жертва» не действует как активный субъект. Она является заложником судьбы. У неё нет цели, кроме как цели выжить. Она всегда напрасна. Хрестоматийный образ «напрасной жертвы» даёт литература т.н. «потерянного поколения». Смерть главного героя романа Ремарка «На Западном фронте без перемен» - это рядовое, почти заурядное явление: «Он был убит в октябре 1918 года, в один из тех дней, когда на всём фронте было так тихо и спокойно, что военные сводки состояли из одной только фразы: «На Западном фронте без перемен».
Но индустриальный и позиционный характер войны помешал раскрыться тем «благородным добродетелям человека», о которых мечтал Мольтке. Характерно, что мемориальным символом ПМВ стала могила неизвестного солдата. Война индустриальной эпохи обезличивала человека. Индивидуальные качества героя зачастую не могли реализоваться, так как с входом войны в фазу «позиционного тупика» сужалось и пространство личной инициативы. Даже самый изобретательный солдат зачастую имел выбор между тем, чтобы стать случайной жертвой артобстрела или погибнуть от пулемётного огня при лобовой атаке на вражеские позиции. Эту безысходность продемонстрировал Ремарк в образе предприимчивого солдата Станислава Катчинского («Ката»).
Как справедливо подметила американский историк Карен Петроне: «Солдаты со всей Европы обнаружили в первые недели войны, что бои, которые, как они полагали, докажут их мужественность посредством героизма, инициативы и смелости, вместо этого бесчеловечно уничтожили их. В катастрофе, вызванной четырьмя годами войны, "исчез эстетический и этический кодекс героизма, мужества и боевой силы". Одним из распространенных тропов Европейский мировой войны в литературе стало признание иронии, что цветок европейской молодежи уничтожил сам себя, так и не достигнув героизма или славы»[11].
Попытка властей опереться в исторической политике на «героический миф» вытесняет из коллективной памяти те пласты, для которых война была неприемлема (о них речь пойдёт ниже). Но, пожалуй, главным является то, что такая политика памяти вытесняет ту часть памяти воевавшего поколения, которая осознала невозможность существования героя в условиях «массовой, индустриальной бойни».
2. Возрождение памяти. Власти делают упор на то, что в советское время ПМВ была забытой войной – «…была вычеркнута из отечественной истории, называлась просто империалистической». Соответственно возрождение памяти о войне со стороны властей является данью справедливости по отношению к предкам и истории. Что касается отсутствовавшего в советское время образа справедливой отечественной войны, то это утверждение президента имеет под собой основание. В советскую эпоху ПМВ рассматривалась не как отечественная, а как империалистическая война. Однако говорить о том, что ПМВ была вычеркнута из отечественной истории - явное передёргивание. Советская историческая наука не обходила ПМВ стороной[12]. Сюжеты ПМВ присутствовали и в советской художественной литературе. Например, в романе Шолохова «Тихий Дон» и в «Брусиловском прорыве» Сергеева-Ценского. Печатались и иностранные авторы – Ремарк, Барбюс, Хемингуэй. В 1972 г. в СССР вышла книга лауреатки Пулитцеровской премии Барбары Такман «Августовские пушки», ставшая для многих любителей истории ПМВ настольной книгой. Герой Советского Союза Константин Недорубов не опасался показаться на людях с царскими наградами времен ПМВ и тем самым навлечь на себя «гнев партии».
В СССР не существовало конкретной политики «damnatio memoriae»[13] по отношению к ПМВ. Согласно Карен Петроне: «…маргинализация Мировой Войны не была результатом некого всеобъемлющего диктата сверху, это был результат тысяч индивидуальных напряжений между бесчисленными советскими учреждениями и различными социальными субъектами, работающими в одиночку или группами. Соперничество за значение «забывания» требовало активного участия тысячи и тысячи людей, победителей и проигравших, институтов и социальных групп. «Забывание» Первой мировой войны так никогда и не было завершено»[14]. Из этого следует, что, процесс выталкивания ПМВ на «обочину» исторической памяти не был связан только с идеологической установкой, но и с процессами в самом советском обществе. Конечно, государство принимало в этом процесс участие, но оно было отнюдь не единственным действующим лицом.
Почему же российское общество забыло эту войну? Процесс «забывания» ПМВ в России имел также естественные и объективные причины. Дело в том, что общественная память - это не механизм перманентного запоминания, а скорее механизм забывания, или как говорил герой фильма «Джентльмены удачи»: «Тут помню - тут не помню». Значимые исторические явления накладываются на менее значимые, которые при этом стираются из памяти.
Российская историческая память знает целый ряд забытых войн. Так, события Отечественной войны 1812 г. вытеснили из памяти не только предшествующие ей Аустерлиц, Фридланд, русско-иранскую (1804-1813 гг.), русско-шведскую (1808-1809 гг.) и русско-турецкую (1806-1812 гг.) войны, но и последующий ей заграничный поход русской армии (1813-1814 гг.). Бородино и сожжение Москвы оставили в памяти русских куда более неизгладимые впечатления, чем триумфальный вход в Париж русских войск. Очевидно, что для российского общества куда значимее были события гражданской войны и ВОВ, которые и «вытеснили» память о ПМВ.
В таком отношении к ПМВ Россия вовсе не одинока. Так, в Германии «Вторая мировая война продолжает оставлять Первую в тени»[15]. Даже когда немецкое общество начинает обсуждать ПМВ, его волнует, прежде всего, вопрос вины в развязывании ПМВ и её последствия, а не война как таковая. Можно сказать, что немцы до сих пор пытаются оспорить тот «счёт», который Англия и Франция выставили им на Версальской конференции. Именно поэтому книга английского историка Христофера Кларка «Sleepwalkers» (англ. - лунатики), о виновниках ПМВ, вызвала в Германии большой ажиотаж. Напротив, в Англии эта книга осталась почти незамеченной. Если коллективной памяти в России и в Германии можно поставить диагноз «амнезия», то французский недуг звучит – «гипермнезия». Это сверх-акцентирование на памяти о ПМВ призвано смягчить позор поражения Франции в 1940 г.
3. «Отечественная» вместо «империалистической». В этом отношении власти повторяют «азы» царского официоза. Понятие «Отечественная война» появилось почти сразу после объявления Германией войны России и широко использовалось пропагандой. Уже на второй день войны, 2-го августа 1914 г., главнокомандующий войсками Северо-Западного фронта генерал Жилинский в приказе №1 писал: «Германия объявила России войну и открыла уже военные действия. Мы должны отстоять нашу родину и честь нашего оружия. Не в первый раз приходится нашим войскам воевать с немцами; они испытали наше оружие и в 1757 г., и в 1812 г., причем всегда мы оставались победителями. Убежден, что вверенные мне войска проявят присущую им доблесть в наступившую войну и, как всегда, честно и самоотверженно выполнят свой долг»[16]. С точки зрения вульгарного юридического подхода тут не придерёшься. Германия объявила России войну, следовательно, война для России оборонительная. Вопрос состоит в том, насколько российское общество приняло и разделило это понятие?
Обычно для подтверждения тезиса об «Отечественной войне» в пример приводят патриотический подъём первых месяцев войны, т.н. «августовские переживания», (нем. Augusterlebnis). С началом войны центральные площади всех европейских столиц от Петербурга до Лондона заполнены ликующими массами. Толпы единодушно приветствуют вступление своих стран в войну. Поются патриотические песни, произносятся патриотические речи. Отправляющихся на фронт солдат украшают венками и букетами цветов. На отъезжающих на фронт эшелонах красуются надписи «позавтракаем в Париже» или «отпразднуем рождество в Берлине». Все европейские общества, казалось, охвачены военной эйфорией. Все политические и социальные разногласия вроде бы отложены в сторону перед лицом военной угрозы. Кайзер Вильгельм даже провозглашает: «Я не знаю больше никаких партий! Я знаю только немцев!». Однако во многом такая картинка иллюзорна. Отношение людей к начавшейся войне было куда более дифференцированным чем то, что представляется нам, глядя на августовские фотографии.
Во-первых, возможно мы здесь имеем дело с тем, что Бахтин определял как «карнавальную культуру». Действительно, объявление войны выглядит как всенародное гуляние, но не стоит отождествлять эти настроения с милитаризмом. Скорее это был повод для выплеска давно накопившейся в обществах энергии. В сильно регламентированных обществах того времени возможность «выпустить пар» предоставлялась крайне редко. У людей накапливалась фрустрация, недовольство своим социальным положением и, наконец, люди испытывали банальное любопытство. Добрая часть толпы, сновавшая по столичным площадям, были вовсе не «ура-патриотами», а простыми зеваками, пришедших поглазеть на кайзера или царя.
Во-вторых, феномен «августовской эйфории» концентрировался в крупных городах. Провинция и национальные окраины не испытывали особого рвения защищать своё отечество. Поляки и евреи не рвались сложить свои головы за кайзера. Тоже самое касается и ирландцев в Англии. В Российской империи «инородцев» и «иноверцев» призывали в ограниченных масштабах, так как правительство сомневалось в их лояльности. Попытки царского правительства провести мобилизацию среди «иноверцев» порой оказывались неудачными. Начальник Симбирского ГЖУ докладывал в Департамент полиции о том, что среди татарского населения губернии замечалось почти массовое уклонение молодых мусульман от выполнения воинской повинности. Всего, по сведениям Управления Казанского военного округа, на сборные пункты в начале августа 1914 г. не явились без уважительных причин 22700 человек. Кроме того, заявили себя больными 173 809 человек, или 28,4% всех призываемых по 14 уездам округа»[17].
Министр образования Франции Альбер Сарро, проводя опрос среди учителей департаментов о том, как прошла мобилизация в армию, с недовольством констатировал, что в провинции лишь 23% мобилизованных испытывали патриотические настроения. 57% относилась к мобилизации отрицательно, а 20% безразлично. В Бретани, на севере Франции, в департаменте Кот-дю-Нор отрицательные настроения доходили даже до 70%[18].
В-третьих, наряду с милитаристскими настроениями существовало и пацифистское движение. С началом войны в Великобритании формируется ряд антивоенных обществ: «British Neutrality League», «British Neutrality Committee», «Stop the War Committee» и «No-Conscription Fellowship». Накануне войны около 10 000 членов состояло в «Немецком Обществе Мира» (Deutsche Friedensgesellschaft). Сильные антивоенные настроения царили и в социал-демократических партиях, объединённых во II Интернационале. Ещё в 1907 году штуттгартский интернациональный конгресс социалистов разрабатывал методы по предотвращению большой европейской войны. Стараниями Ленина, Розы Люксембург и Юлия Мартова в итоговом документе конгресса было закреплено, что в случае начала войны все социал-демократические партии должны отказать в поддержке своим правительствам и стремиться к свержению капиталистического господства. Понимание надвигающейся войны было весьма высоко среди социалистов. Так, 25 июля, за считаные дни до начала войны, французский социалист Жан Жорес на митинге в пригородах Лиона говорил:
«…Я не хочу сгущать краски, я не хочу утверждать, что разрыв дипломатических отношений между Австрией и Сербией, о котором стало известно всего полчаса назад, непременно означает начало войны между Австрией и Сербией. И я не хочу утверждать, что, если начнется война между Австрией и Сербией, конфликт непременно распространится на всю Европу. Но я утверждаю, что и нам, и всеобщему миру, и жизни миллионов людей угрожает страшная опасность, для отражения которой пролетарии Европы должны приложить все усилия, проявить всю солидарность, на какую они только способны (…) Я еще надеюсь, что сама грандиозность грозящей нам катастрофы заставит правительства в последнюю минуту одуматься, и нам не придётся содрогаться от ужаса при мысли о бедствии, каким явится для человечества в наши дни европейская война»[19]. Через несколько дней Жорес был застрелен французскими националистами.
Однако с началом войны большинство социалистов поддержало свои правительства в развязывании войны. Лишь немногие, вроде Ленина, Розы Люксембург и Карла Либкнехта продолжали оставаться непримиримыми противниками войны. По мнению российского историка А. В. Шубина: «Трагедия социал-демократии заключалась в том, что она не смогла стать действенной альтернативой шовинизму. Империалистический мир раскалывался, Интернационал по идее должен был в этой ситуации стать силой, противостоящей безумию войны. Он должен был действовать как целое перед лицом враждующих империалистических блоков. Но провозгласившие интернациональные лозунги социал-демократы по мере их интеграции в национальные социально-политические системы были настроены все более националистически»[20].
В-четвёртых, «ура-патриотические» настроения в разных социальных слоях имели разное распространение. В буржуазных слоях провоенные настроения имели куда больше хождение, чем среди рабочих и крестьян. Так в штуттгартском 10-ом пехотном полку из 450 человек личного состава 48 были студенты, 114 - купцы, 136 – предприниматели, 86 - академики, адвокаты, учителя и деятели искусств. И лишь 64 были рабочие и 2 крестьяне.
В России, с её превалирующим крестьянским населением, сопротивление войне выражалось специфическим образом. Крестьянин воспринимал войну через призму своего традиционного, «фаталистического» мировоззрения. Война для крестьянина была сродни стихийному бедствию. Раз уж она началась, ничего не поделаешь, придётся воевать за «царя-батюшку» - рассуждал русский крестьянин. «Крестьянин шел на призыв потому, что привык вообще исполнять все, что от него требовала власть, он терпеливо, но пассивно нес свой крест, пока не подошли великие испытания»[21] - писал генерал Ю. Н. Данилов. «Великие испытания» не заставили себя долго ждать. Уже в августе 1915 г. на заседании Совета Министров министр внутренних дел князь Б. Н. Щербатов заявил: «Я должен отметить, что наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже. Полиция не в силах справиться с массой уклоняющихся. Люди прячутся по лесам и в несжатом хлебе»[22].
То, что «покорность» крестьянина была весьма условной, свидетельствует прокатившаяся в 1914 г. волна бунтов против мобилизации. Так, 1-го августа в Пензенской губернии в районе станции Башмаково вспыхнуло крупное крестьянское восстание[23]. Инициаторами выступали призванные запасные. Правительство вынужденно было послать войска на подавление восстания. Крестьяне пытались избежать мобилизации и ненасильственным образом. В Казанском военном округе 28,4% призывников не явились на призывные пункты, сославшись на болезнь[24]. Это весьма резко контрастирует с утверждениями об успешно проведённой мобилизации. Даже сторонник «августовского патриотического подъёма» генерал Н. Н. Головин отмечал, что разница между официальной оценкой успешности мобилизации в 96% и реальной, могла достигать 10%[25].
Подпиткой антивоенных настроений выступала и коррупционная практика уклонения от мобилизации. Начальник мобилизационного отдела генерал С. А. Добровольский свидетельствовал о «всевозможных просьбах и ходатайствах, письменных и личных, которые поступали к военному министру через Мобилизационный отдел об освобождении или, в крайности, об отсрочке призыва в войска. Подобные просьбы поступали не из толщи народа, а от лиц нашего культурного общества и из среды буржуазии. И какие только кнопки не нажимались для удовлетворения ходатайств. Конечно, на первом месте шла протекция в виде рекомендательно-просительных писем от лиц самого высокого положения в мире бюрократии и по происхождению. Борьба с этим злом велась, но, необходимо признать, преимущественно безуспешно. Протекция — одна из коренных язв уклада русской жизни, бороться с которой можно только дружными усилиями самого общества... И в горячие дни мобилизации было не до этого»[26]. В то время, когда официальная пропаганда призывала все слои общества сплотиться ради защиты Отечества, простой солдат видел, что буржуазия пытается защитить это самое Отечество за счёт бедных слоёв населения. Такое поведение элит только расширяло социальную пропасть и толкало солдат в «объятия» революционной пропаганды.
Но, пожалуй, самым главным провалом царского правительства была неспособность властей сплотить народ вокруг идеи «Отечественной войны». Этому мешали не только сословные перегородки, но и слабость государственной пропагандистской машины. Для народа эта война так и осталась «чужой». Самый многочисленный социальный слой Российской империи – русский крестьянин не воспринимал эту войну, как «Отечественную». Генерал Брусилов с грустью отмечал в своих воспоминаниях:
«Даже после объявления войны прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову - как будто бы ни с того ни с сего. Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герц-перц с женой были кем-то убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы - не знал почти никто, что такое славяне - было также темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать - было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя (…) Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке-России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим отечеством. Откуда же было взяться тут патриотизму, сознательной любви к великой Родине?! Не само ли самодержавное правительство, сознательно державшее народ в темноте, не только могущественно подготовляло успех революции и уничтожение того строя, который хотело поддержать, невзирая на то, что он уже отжил свой век, но подготовляло также исчезновение самой России, ввергнув ее народы в неизмеримые бедствия войны, разорения и внутренних раздоров, которым трудно было предвидеть конец»[27].
Призывы нынешней власти слепить из ПМВ образ «Отечественной войны» выглядят особо нелепо на фоне таких же безуспешных попыток царской пропаганды в годы войны. Российское общество неоднозначно относилось к этой войне уже с момента её начала. С ростом военных напряжений России антивоенные настроения в обществе только усиливались и со временем приобретали всё больше революционный «оттенок». Неудивительно, что в этом вопросе власти испытывают особую «аллергию» к ленинскому тезису об «империалистической войне».
Свой знаменитый труд «Империализм, как высшая стадия капитализма» Ленин написал еще в 1916 г., в разгар ПМВ. Интерес Ленина к теме империализма обуславливался не только идеологическими и политическими мотивами. Дело в том, что капитализм во второй половине XIX века начал видоизменяться. В марксистских кругах (да и в экономической науке тоже) возникла потребность объяснения, что же такое творится с капитализмом? Фундаментальным трудом по изучению этой проблематики стал труд английского экономиста Джона А. Гобсона «Империализм» (1902). Опираясь на труд Гобсона и ряда других экономистов, Ленин выводит 5 признаков империализма:
«1) Концентрация производства и капитала, дошедшая до такой высокой ступени развития, что она создала монополии, играющие решающую роль в хозяйственной жизни; 2) слияние банкового капитала с промышленным и создание, на базе этого „финансового капитала", финансовой олигархии; 3) вывоз капитала, в отличие от вывоза товаров, приобретает особо важное значение; 4) образуются международные монополистические союзы капиталистов, делящие мир, и 5) закончен территориальный раздел земли крупнейшими капиталистическими державами»[28].
Ленин полагал, что после того, как капитализм достиг стадии империализма, он уже не способен на дальнейшее развитие. Т.е. высшая стадия капитализма одновременно является его последней. Свёртывание роста – по Ленину - и толкало империалистические державы к развязыванию Мировой войны.
Можно бесконечно жаловаться на то, что у Ленина недостаточно выработаны отношения монопольного капитала и государства. Упрекать за чрезмерную «экономикоцентричность», в ущерб политическим причинам ПМВ. Но то, что общая экономическая динамика развития капитализма в связке с имперскими амбициями толкала мир к большой войне, вполне соответствует сегодняшнему уровню научной интерпретации причин начала ПМВ. Примечательно, когда в 1997 году либеральное «Радио Свобода» проводило опрос среди западных и российских историков, считают ли они ПМВ империалистической войной - даже несмотря на то, что почти все специалисты отращивались от понятия «империалистической войны», никто из историков не назвал эту войну «отечественной». Большинство историков предпочло охарактеризовать эту войну как «империальную». Забавно, но почти единственным исключением среди специалистов, который подтвердил правоту ленинского тезиса, был известный своими антирусскими взглядами историк Норман Дэвис. Который заявил: «Конечно, Первая мировая война была конфликтом, развязанным империалистическими соперниками. Здесь имели место не только германские амбиции, но и империалистические устремления России, а также западных империй, Франции и Великобритании, занимавших в то время доминирующее положение в мире. Так что эту войну вполне можно назвать "империалистической"»[29]. Необязательно быть марксистом, чтобы понимать, что ПМВ была следствием целого клубка противоречий между империями.
Историческая наука уже давно достигла согласия в вопросе об «империальном» характере ПМВ. Споры идут в плоскости: была ли ПМВ следствием сознательной политики или политика оказалась заложницей системы дипломатических отношений в вопросе, какая из стран несёт большую ответственность за развязывания войны? Вопрос о справедливости войны давно не ставится. И это не случайно. Каждая из стран- участниц полагала, что ведёт свою «Отечественную войну». Попытки российских властей форсировать оборонческую сторону войны вытесняют из пространства памяти её империалистический характер. Рациональная сторона ПМВ, как войны за проливы и Галицию, войны, вызывающей тектонические сдвиги в социальном измерении, как бы смещается в область романтического мифа о войне, как войне героев, защищающих Отечество.
4. Диффамация революции. С точки зрения нового нарратива памяти о ПМВ русские войска храбро и героически сражались с «супостатом» и уже стояли на «пороге победы», когда неожиданно, как «чёртик из табакерки», повыскакивали какие-то революционеры и за немецкие деньги и «печеньки» от союзников нанесли предательский удар в спину армии и государству. Причины навязывания данного тезиса в современной России вполне очевидны. Власть пытается перенести негативный образ «Майдана» на события почти столетней давности. Беда только в том, что 1917 - это не 2014 год.
Примечательно, что в данном тезисе власти откровенно прибегают к аргументации нацистов. В 20-х годах бывший начальник германского генштаба и 2-й Рейхспрезидент Германии Пауль фон Гиндербург сильно способствовал распространению мифа о т.н. «ударе кинжала в спину» (нем. Dolchstoßlegende). Таким образом, консервативные круги Германии пытались оправдать неминуемое поражение немецких войск и переложить свою ответственность на политических оппонентов. Гитлер подхватил эту идею, добавив к ней ещё и еврейскую составляющую. С точки зрения немецких правых, войска кайзера тоже находились на «пороге победы» и лишь «предательство» со стороны социал-демократов и ноябрьская революция сделали эту победу невозможной.
Двойная революция 1917 г. возникла не из-за интриг кучки негодяев. Россия уже вступила в ПМВ, будучи «беременна революцией». Несмотря на то, что властям удалось подавить революционные выступления 1905-1907 гг., социальный конфликт так и не был разрешён. Советский историк В. И. Виноградов так охарактеризовал состояние России накануне ПМВ: «Волна забастовочного движения прокатилась по всей России в связи с расстрелом царскими войсками рабочих Ленских золотых приисков в апреле 1912 г. В первомайских забастовках протеста участвовало почти 400 тыс. человек. В 1913-1914 гг. рабочее движение продолжало расти и наивысшего подъема достигло в 1914 г. В первой половине 1914 г. стачек было больше, чем в 1905 г. В период с января по июль 1914 г. в забастовках участвовало около полутора миллионов человек, из них 80% являлись участниками политических стачек. В Петербурге и других городах дело доходило до вооруженных столкновений рабочих с полицией и войсками»[30].
Неминуемая опасность революции в случае вступления России в войну была очевидна и для многих сторонников монархии. Бывший министр МВД П. И. Дурново предупреждал Николая II: «… в случае неудачи (…) социальная революция, в самых крайних её проявлениях, у нас неизбежна. (…) Все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, которые смогут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, а засим и всеобщий раздел всех ценностей и имущества. Побежденная армия, лишившаяся к тому же за время войны наиболее надежного кадрового состава, охваченная в большей части крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованной, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентские партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается предвидению»[31]. Схожую озабоченность выражал и Министр внутренних дел Н. А. Маклаков: «Война у нас, в народных глубинах, не может быть популярной, и идеи революции народу понятнее, нежели победа над немцем. Но от рока не уйти...»[32].
Поражения на фронте и неспособность царской администрации наладить работу тыла только усугубили и без того шаткое состояние империи. Слухи о влиянии Распутина и истерия шпиономании, обернувшаяся в итоге против царской элиты, только подтачивали авторитет царя и правительства в глазах народа.
Деградация армии началась ещё задолго до прихода к власти революционеров[33]. Сказывалась общая отсталость и неразвитость промышленности и госаппарата империи. Ввиду грозящего краха, ещё в 1916 г. (за два года до т.н. «позорного» Брестского мира), сепаратный мир с немцами пытался заключить глава МВД и МИДа Б.В. Штюрмер[34]. Это как-то не вяжется с мнением сегодняшних властей о стоящей на пороге триумфа России. О бедственном положении в армии и в тылу свидетельствует доклад начальника штаба Ставки Верховного главнокомандующего генерала М. В. Алексеева от 15 июня 1916 года. В нем Алексеев указывает не только на снарядный и патронный голод в войсках, но и на бедственное состояние транспорта, нехватку металлов, невыполнение военных заказов и поставок вооружения. Ситуацию с рабочими Алексеев характеризует следующим образом: «Заводы, работающие на оборону, переживают тяжелый кризис с рабочими. Забастовочное движение непрерывно растёт; преступная пропаганда широко ведёт своё убийственное дело, главным образом на столь благодатной почве, как необеспеченность рабочих предметами пропитания и дороговизна предметов первой необходимости. (…) По мнению военного министра, надежным средством против забастовок была бы милитаризация заводов, работающих на оборону. Но, кроме того, крайне необходимо устранить основную причину недовольства рабочих – обеспечить их дешёвым питанием»[35].
Алексеев видел выход из кризиса в введении диктатуры, но царь не пошел на этот шаг. Нерешительность царя на проведение более энергичного и жёсткого внутриполитического курса вызывала недовольство даже в монархических кругах. Недовольство и привело монархистов в итоге в «объятия» либералов. Символично, что переговоры об отречении с Николаем II вели либерал-консерватор А.И. Гучков и разочарованный монархист В. В. Шульгин. Сложившийся в верхах и оппозиционной среде заговор, значение которого так рьяно превозносит В.Р. Мединский и современные консерваторы, был лишь запоздалой реакцией на деградацию царской системы и на углубляющийся социальный кризис. Заговорщиками двигало опасение надвигающейся революции. Они рассчитывали ударить превентивно, прежде чем голодные стачки приобретут характер политических требований. Т.е. заговорщики были контрреволюционерами, и по всей логике вещей должны вызывать симпатии у Мединского и консерваторов, но почему-то не вызывают.
Осуществив переворот, они так и не смогли ни предотвратить, ни укротить революцию, и весь оставшийся период их политической жизни вяло плелись в её «обозе». Это говорит о том, что революция вовсе не была детищем заговора в верхах, а следствием принципиально других, более фундаментальных процессов.
Пришедшие к власти либералы и умеренные социалисты не смогли наладить работу военного, экономического и административного аппарата. Валявшаяся на мостовой корона, о которой пророчил Энгельс, оказалась в итоге непомерно тяжёлой для февральских голов. Развалив окончательно армию и тыл, февралисты «передали эстафету» большевикам, предоставив им возможность вытягивать страну из той пропасти, в которую её загнала недальновидная царская политика и авантюризм либералов.
Нынешним российским властям выгодно редуцировать революцию до дворцового переворота и заговора. Таким образом, можно упростить реальную картину, вычеркнув из истории всю социальную подноготную революции. Вместе с этим антиреволюционный нарратив властей подразумевает знак равенства между февралистами, большевиками и сегодняшними деятелями т.н. внесистемной оппозиции.
Однако, в отличии Немцова, Касьянова и вождей Майдана, Ленин не был ни частью политического истеблишмента, ни марионеткой в руках враждебных государств. Свой «политический капитал» он зарабатывал не благодаря связям с «Кремлём» и гонорарам от НКО[36], а через партийное строительство и большевизацию революционных масс. Откровенно говоря, и февралисты, даже ввиду их полной несостоятельности, были качеством и помыслами «почище» их якобы аналогов из 2014 г.
Расчёт Ленина был правильным, так как «локомотивом» революции выступали вовсе не дворцовые интриги и козни германского генштаба, а народные массы, сумевшие организовать низовые структуры власти – Советы. Динамика революционных событий в России показывает, что февралисты и большевики лишь реагировали на уже развернувшуюся революционную бурю. Попытки «оседлать» революцию окончились для февралистов весьма плачевно. Напротив, большевики успешно справились с этой задачей, во многом благодаря именно тому, что вместо политических комбинаций в верхах они предпочитали работу в Советах.
Территория «ничейной земли»
Пространство исторической памяти о ПМВ в России подобно «ничейной земле». С развалом СССР эту территорию покинуло и советское смысловое заполнение этой войны. Остались лишь аморфные обломки памяти. Территория ещё хранит признаки жизни и смерти. Тут и там раскиданы дымящиеся остовы сооружений. В серое небо упираются обуглившееся деревья. Земля испахана снарядами. Всё это ещё не встроено в новый нарратив памяти.
И вот на этой «ничейной земле» пытается закрепиться новое государство. Оно предлагает свой нарратив памяти, уверяя, что он будет соответствовать историческим реалиям. Ради этого оно готово демонтировать остатки советской памяти. Но только этим одним оно не ограничивается. Речь идёт о том, чтобы вычеркнуть из памяти и антивоенный пласт коллективной памяти. Идеологическую обоснованность нового нарратива государство черпает из правоконсервативного дискурса современного российского общества. Об этом свидетельствует и восприятие войны как «Отечественной», что является своеобразным возрождением царского официоза. А также крайняя антиреволюционная риторика. Полагаю, что схожую риторику «удара кинжалом в спину» и «украденной победы» россиянам снова придётся услышать в 2017 г. – на юбилее двух русских революции.
Всё это является признаками отката от социологического понимания процессов истории в сторону «героического мифа» и «теории заговора». Дабы объявить революцию беспочвенной, властям далее придётся культивировать миф о высоком уровне жизни в Российской империи. Всячески выпячивать успехи модернизации России в начале ХХ века и в тоже время отвергать социальный конфликт и общую отсталость России в экономике и технологиях, как «советскую пропаганду». Это только ещё сильнее будет связывать с правоконсервативным дискурсом.
Александр Малышев
"Суть Времени" Германия